Архивы: Рассказы и сказки

Закат Сияющего Дня

(Это продолжение вот этого. Внезапно родилось продолжение для той вышеупомянутой штуки, писанное мною с февраля по май)

Я знал о закате. Очень маловероятно, чтоб я был первым, кто знает.
Но, возможно, я был последним.
Я не хотел.
И я был бы, не будь я мной.
Банда Сияющего Дня — так себя называли они; довольно символично для тех, кто отрицает закат как символ смерти. Тем более символично тому, кто знает, что всякий сияющий день неизбежно венчается закатом. Забавно.
Они были когда-то такими же мальчишками — когда-то тогда, когда и я был. Теперь мы гораздо старше и наглее, потому что всё обречено меняться.
Они чуть было не шагнули в пропасть — их вовремя заметили. Говорят, нельзя воспитать взрослого. Можно. У этих — свои методы.
Теперь они стали официальным отрядом пропаганды нашего светлого будущего… но даже именоваться предпочли бандой. Символично, говорю я вам… проклятым символизмом проникнута вся история о них, так что прошу смириться и выслушать — представьте, может, меня он тоже раздражает, как и вас, а вы здесь не жили.
И по их воле синее солнце с двенадцатью распростёртыми лучами коснулось стен и крыш. Это — знак, что они побывали тут. Что муниципалитет одобрил снос очередной постройки, что будут вестись работы, или что сюда скоро приедут особые люди… в общем, хорошего не жди.
Они не успели тронуть своим знаком галерею; её снесли много раньше всего этого. Ну кто вообще видел синее солнце? Мерзкий, противоприродный знак.
Нет, я понимаю, что это не совсем солнце. Знак прогресса, знак новой эры. А у меня — да, всё, за что я цепляюсь — старьё и конец.
Но, чёрт возьми, город гибнет, это неизбежно; и неужели они думают, будто я этого не вижу?..

Будь у меня выход, будь у меня с самого начала возможность на другое место — кто знает? Но мы окружены горами, мы спрятаны, закрыты, сколько ни доставляй товаров вертолётами… А сейчас я смирился со всем и никуда уже не уйду… Почти со всем.

…У меня в руках кисть, и
я начинаю рисовать закат
Нет, не так. Больше не так. Теперь надо не так.

Тысячи знаков рассыпались по городу. С тех пор, как огромный насекомый дом возведён, панелями выложен на нём он — знак синего солнца. Нет назад пути, никому.
В моих коробочных переулках сегодня дождь и ветер. Странно и неправильно, но дождь, идущий над ними, так к ним идёт.
Я смиряюсь. Смиряюсь… с серостью?
Я тащу последнюю доставку по адресу. В коробке очередная стопка документов, а не какое-то устройство или хрупкая вещь, и я довольно небрежно её несу и почти-кидаю перед клиентом. Я устал как собака.
Клиенту всё равно, как я обращаюсь с его коробкой. Он на ходу пьёт чай и разговаривает с женой прямо тут, в коридоре, попутно встречая меня. Я машу рукой от козырька форменной кепки и ухожу.
На складе коробки, прибывшие на вертолётах откуда-то извне города, лежат друг на друге и рядом — тесно и плотно, ждут меня, так сильно похожие на мой район и дом. Я паркую рабочий велосипед. Мне выдают оплату за день и отпускают.
Теперь я домой. Но какая разница? Тут стемнело. Склад тоже тёмный, и точно так же забит серыми коробками. В каждой из них — неважно что; моё дело — лишь разносить. Но в общей массе это что-то, разрушающее город, создавая его: планы, чертежи; торговые соглашения с частными производителями; устройства, макеты; одежда для рабочих, которые завтра будут строить новый дом-монстр… Мы так ужасно отчуждены, но так гонимся за тем, что происходит снаружи.
Поворачиваю из-за угла. В моём окне уже не горит свет, и надо заходить тихо. Мать, видя меня, обычно морщит лоб и складывает руки на груди, хоть и молчит уже. Её тоже можно понять: мало моей никчёмности, я так и не стал частью «обновляющегося» города, как сын соседей.
«Сын соседей»… когда-то я называл его проще и короче, но теперь позабыл это слово за ненадобностью.
Всё обречено меняться.
Больше не нужно слов. Только коробки. Одна-другая-сорок пятая, и так пролетает день в маленьком городишке. И закат — изредка, и уже не с уступа.

…Первый мазок — и мне вдруг кажется: ничего не страшно. Так всегда в начале чего-то хорошего. Добрый знак.

Я видел её сегодня. Она всё такая же, ничего не изменилось, кроме нового аксессуара — какой-то глянцевый, насколько возможен у нас глянец, отполированный, сияющий и убедительный парниша-блондин рядом с нею.
Мне не жаль.
Мне не было жаль.

…Красная, но почти чёрная при таком свете краска растекается по стене. Течёт! Я не был готов, не взял даже губки. Вытираю рукавом.
Нужна чёткость.

На самом деле, казалось, будто я забросил краски.
Но я рисую по ночам карандашом, с лампой под одеялом. Пусть родные знают об этом и смирились, что даже не стану архитектором и продолжу рисовать «бессмыслицу», — я прячусь всё равно; так привычнее, так надёжнее и от ищеек, что заглянут в окна — конечно, из банды Сияющего Дня. Они должны прислеживать за такими как я, да и то, что они знают меня с детства, должно давать им повод. Но тем они оправданы; они чувствуют, чуют, и все они были правы с самого начала обо всём насчёт меня. Вот только я всё равно их вижу вдали, как город с уступа.
Закат мне многим ближе.
Да, порой я возвращаюсь на уступ, хоть и не люблю смотреть на перемену, не люблю, когда придёшь рано и видишь солнце, падающее за дом, и холодно там, когда падает его тень, ещё до наступления темноты. Но всё же небо, кроме солнца, скрытого ныне, окрашивается в прежние тона.
Но теперь я там уже реже, и не только из-за работы. Я вырос.
Знаю одно: закат не перерасти. А весь город то забыл, и пока — успешно… Только пока.

Да, пускай так, но…

…впервые нарисовал то, что рисую теперь, на старом доме, вросшем в скалу. Недавно. Там никто не увидел. А тут увидят. Это необходимо.
Только бы не заметили свет моего фонаря.
Но коробочные переулки — надёжный гроб для всякого света.

Рассвета здесь никогда не видно за горами. Город слишком маленький.
Горы, наверное, тоже составлены из мёртвых домов старых городов, наслоенных друг на дружку. Они отгородили нас. Я думал над этим раньше, на уступе.
Недаром же старый дом врос в гору? Или не до конца превратился в неё? Какая-нибудь древняя цивилизация умерла, задушив себя домами.
Я снова думаю об этом совсем недолго. Сегодня короткий день на работе. Сегодня я займусь чем-то ещё, кроме коробок.

…Как я это вообще решил?
В противопоставление ли им? Вторичность?
Но если истина захочет поспорить с ложью, не терпя её существования, можно ли истину назвать вторичной?

Это война. У меня есть отвага и краска, чтобы осуществить давнюю задумку.
Краску я купил сегодня сразу после работы. Протолкнулся в узкую дверь магазина и озираюсь. Продавец — маляр, а не художник. Я про него немного знаю. Он болезненно зыркает на меня и погружается в зелень теней за прилавком, чтобы не сводить с меня глаз. Его работа — отпустить мне краску, но я не из Банды Сияющего Дня и не из рабочих. Он меня не помнит среди посетителей и насторожен.
Хорошо, что он меня не запомнил. Но я бывал тут и при нём. Мне трудно придумывать предлоги, почему я покупаю краску, и я делаю это редко. Раньше, когда тут работал старый художник, а особенно — пока была цела галерея, — было проще. Теперь я растягиваю каждую баночку надолго, старательно развожу, не трачу ни капли лишней (хороший был резон научиться рисовать точнее и быстрее!); только бы не заходить в магазин снова. Я пробовал и сам найти рецепты, замешивать краску. Было дело, я крал излишки со строек.
Но чаще, как уже говорил, теперь карандашом.
Так что краска — это целое событие. Эта особенная, густая. Ею красят стены. Мне в самый раз.
Красная краска. Живой цвет. Я открыл эту, теперь свою, ужасно огромную банку и смотрю. Половина моей недельной зарплаты… Но я же не одну неделю откладывал.

…Моя кисточка совсем не приспособлена, может, к такому издевательству; вот в чём беда. Она лохматится и я боюсь за неё, как бы не развалилась. Беру другую, она шире и жёстче, но щетина реже. Что же, посмотрим, как выйдет с ней.
Краску в баллончиках я купить не мог, слишком уж подозрительно. Теперь — расплачиваться за это.
Совсем другое тело, с которым ты работаешь: тело камня так отличается от тела бумаги. Тяжёлое, холодное, неподатливое, как гора, которую не сдвинешь; бумага же — голубиное крыло по лёгкости.
Голуби летают ли за горы? Горные голуби живут в горах. Все белые разлетелись, больше нет голубятни, смешалось, спуталось белое с серым в городе.
Вчера я видел одного почти совсем белого голубя, только серое пятно на правом крыле.
Всё равно добрый знак.
Я закончил. Любуюсь в свете фонаря.
Решил рисовать именно тут. Тут живёт она. Я ничего к ней не чувствую, но пусть закат уколет её в сердце.
Я очень устал. Мне нужно спать. Прихожу домой, гашу фонарь и падаю на свой матрас, обнимая сумку.

Так это и свершилось. Жду пару дней и работаю.
Но город должен узнать об этом знаке, и я совершаю ночную вылазку снова. Всё так же остерегаясь шагов. Всё так же понимая опасность.
Но другим днём, когда я поймал её взгляд, нечаянно столкнувшись вновь — я увидел.
Всё не зря.

Мне нужно доставить кое-что одному из архитекторов. И вот я скриплю педалями по улице и размышляю, почему то, что в коробке, гремит, как хороший набор красок в баночках внутри картона. В этих маленьких матовых баночках. Всякому, кто как я, знаком этот звук. Когда ещё учился рисовать, приезжал в галерею, в моём пенале гремело точно так же.
И я размышляю об этом до самых ворот клиента. Мельком вижу его за редким дурацким забором из железных трубок… надо же, чтоб у архитектора, того, кто строит дома, был эдакий безвкусный забор… сапожник без сапог! Вдруг понимаю, что это один из тех, кто держит в руках Банду Сияющего Дня, которая во все стороны, в каждый угол протягивает все свои двенадцать мерзких лучей, которые и не лучи вовсе, а лапы паучьи…
Клиент меня ещё не заметил и не услыхал моего громыхания.
А мне так нужны краски.
И я разворачиваюсь и еду назад; еду долго, счастливо, совершенно не думая о последствиях и ответственности.
И, честное слово, тоже не о них думаю, когда вдруг торможу и поворачиваю вспять. А о безвкусном скучном заборе из железок, который так же ужасен, как всё на свете здесь;
кошмарный забор, какие угодно грехи земные можно простить тому, кому живётся за таким.
Я снова кручу педали, останавливаюсь у забора, спешиваюсь и толкаю калитку.
Вечером я разрываю договор и бросаю эту работу. Неважно, что скажет мать; подумаешь; нового уже ничего не скажет.

Устроился в какую-то лавчонку мойщиком полов. Больше не вижу города сутками. Хватит, насмотрелся. И так его знал вдоль и поперёк.
Я бы пошёл маляром, чтобы иметь доступ к краске… но они предусмотрительно не берут таких, как я.
Редкими ночами я продолжаю рисовать на стенах знаки. Кажется, они начинают замечать. Люди перешёптываются иногда возле этих стен. Сын соседей нехорошо посматривает на меня.
Всё это — мусор. Меня уже захватил азарт. Я выберусь с этим знаком из переулков.

Сегодня она говорила со мной впервые за годы.
Осторожно приблизилась на улице: одна, без своего аксессуара.
— Я догадалась. Ты понимаешь, что творишь?
— Я больной, ага.
Не так я хотел начать диалог с нею после стольких лет. Прокручивал по глупости в голове варианты поначалу.
А теперь вообще не хотел бы начинать… но сам ведь всё затеял.
— Остановись, молю тебя… это опасно, а ты как был идиотом, так и остался. Если это всё, чтобы привлечь моё внимание, то вот она я; и ты сам прекрасно знаешь, что…
…эй, девушка, имени которой я не назову; ты тоже осталась вполне мерзкой.
Собираюсь и прерываю её:
— Это всё не для тебя.
Глупо хлопает глазами.
— А для кого же? Я же догадалась, что мой дом был первым; заметила знак, ещё когда про него не говорили…
— Вот для них для всех. Ты лишь начало. Это просто понять. Знаешь, как убирают грязь?..
(Я стою на улице со шваброй, которую вынес из лавки выжать и вылить ведро. Она всё моргает часто-часто, и я вдруг понимаю, что мне никогда особо не нравился её взгляд).
— А я вот сейчас знаю, — продолжаю я. — Чистящее средство при уборке наносят повсюду, но начинают с мест, где сидит самое основное, самое закоренелое дерьмо.
Она бы влепила мне пощёчину, но пока переварила мои слова и разразилась яростными криками, я уже развернулся и ушёл вместе с тряпкой и ведром обратно в лавку.

У них красочные баллончики, одобрение муниципалитета и идея. У меня — ничего; и нет ничего хуже символа, за которым ничто не стоит. Пускай я облекаю важное мне значение в знак, но его не поймут до тех пор, пока я не стану делать что-то ещё. Очень кстати теперешний сухой сезон.
Вот только нужны краски, краски, краски! да где же их возьмёшь!..
Неделю я вспоминаю все способы, которыми доставал краску, исключая покупку. Я лезу из кожи вон: хожу по стройкам, мешаю пигменты дома в ведре, выскребаю все банки с краской в доме;
но у меня всё не набирается нужного количества.
Ночами я порой рисую свои знаки, по два или три за ночь. Меня ещё не обнаружили.
Но это… это лишь вопрос времени.
Они следят, но следят не там и, может, не за теми. Может, я подставляю кого-то своей деятельностью. Но рано или поздно обязаны выйти на меня, и должное свершится… справедливость восторжествует.
А пока — продолжение лихорадки.

Как-то раз я занят работой, очень устал и, кажется, уже мою пол своим потом.
И входит она.
Сразу узнал её; подумал, может, за покупками — и придётся терпеть её общество целых пять минут. Но она сразу направилась ко мне. Отшагнул, отставил швабру в сторону и посмотрел: врага всегда хочешь встречать лицом, если ты не ничтожество.
Она неотрывно пялилась на меня, и я уже подумал, что опять начнёт злиться и орать, вот так потихоньку подойдя к самому уху.
Но она просто сказала:
— Ты ведь не остановишься, нет?
Я мотнул головой. Мотнул довольно решительно; так что двусмысленности быть не могло.
Конечно, нет! Ведь я собирался домыть пол до конца!..
…Да, дурная ирония себе самому.
И она вышла.
Вот так просто.
Я не хотел думать о ней, но теперь всё равно думал. Окунул швабру в ведро, и даже позабыл выжать. Здоровская лужа плюхнулась по доскам.
Когда я уже приступил к влажной уборке полок — в этих старых лавчонках пыль словно притягивается к предметам с тройною силой! — снова пришла она. Кажется, хотела вцепиться пальцами мне в предплечье, но я отстранился.
Она протянула мне какую-то коробку, не то что бы очень большую, потому как держала в одной руке — но и маленькой не назовёшь.
— Бери, идиот! — процедила она после нескольких секунд промедления. Я взял и тут же принялся открывать.
— Слушай, считай это подарком на все пропущенные мной твои дни рождения сразу; это сестры моего парня, очень нелегко было достать, но всё-таки легче, чем тебе бы…
Я её уже не слушал.
Краски! Это были краски!
Очень хорошие, я отметил; хотя я и не подумал бы придираться к качеству.
Она что-то лепетала, но я рассматривал краски и обратил внимание только когда она стала трясти меня за рукав. Я стряхнул её руку и повернулся.
— …закат! Я думала над ним всё это время, эй!
…Это вряд ли.
— Мне кажется, я теперь осознала. Город умирает, как закат, и поэтому ты рисуешь на…
— А как ты думаешь, почему город умер?
Глупо моргает и снова начинает:
— Нет, ты послушай, я поняла…
И снова говорит, и снова я не слышу её голоса — может, намеренно.
Я — неблагодарный?
Она всё болтает — очевидно, ей важно поделиться со мной новостями всех прошедших лет, и так легко перешла на них с темы заката. Я мычу и хмыкаю, чтобы как-то реагировать. Она этого даже не замечает и продолжает рассказ. Мне — нет. Мне не важно.
Мимоходом упоминает про тряпку; после влажной уборки хорошо бы пройтись по полкам сухой тряпкой, иначе пыли потом будет больше.
Я не слушаюсь.
На прощание она вдруг обнимает меня и говорит, что скучала. Я резко отстраняюсь и напоминаю ей про её парня, как точно бы я хоть как-то заботился о их благополучии; но мне просто противно.
— Ты всё равно скоро умрёшь, — нежно объясняет она, разворачивается и уходит.
Я её ненавижу.
Это не изменишь даже красками, которые теперь стоят вот тут, на столе… и я прячу их в сумку.

А сегодня ночью я рисую на стене первый истинный закат. Достаточно им знаковых предупреждений. Ведь всё ради чего-то, и у знака должен быть смысл…
…Я наконец-то нашёл себе смысл! Наконец-то нашёл средства для этого смысла — краски! Что же теперь, бросить из-за отчаяния?..
Отчаяние, напротив, придаёт мне сил.
Тяжело рисовать, одновременно подсвечивая себе фонарём. Но никто не станет ради меня держать фонарь.
…Я сам не стал бы держать фонарь ни для кого здесь. Особено — раз нужно для кого-то одного. Обвините меня в равнодушии… но нет хуже той формы равнодушия, что выражается в искренней, крепкой привязанности к какому-то выбранному одному. Это худшая форма и у эгоизма: когда ты начинаешь использовать для удовлетворения своей нужды в заполнении сердечной пустоты другого живого человека. Ты будешь держать для него фонарь, что бы он ни делал.
И если я хоть на секунду неправ, то не хочу, чтобы держали для меня фонарь только ради того, что я — это я.
Мне никто не нужен. Но мне нужны вы все, все ваши сердца и умы, я хочу объемлить весь город, как заполняет его закат. И я нужен вам, я запечатлею ваше последнее издыхание, каким вы его никогда не увидели бы.
В этом была и суть галереи. В бесконечной любви к вам. Чтобы вы видели, видели то, чего никогда не увидите в себе сами; видели то, как видят вас; это-то и важно. Без зеркала ты быстро забудешь о том, как выглядишь, а потом того и гляди решишь, что не существуешь вовсе, что твоя жизнь ни на что не влияет, что, как дурно её ни проживи, это не отразится на всём городе.
Не хочу, чтобы вы забыли.
А вы сломали галерею, не приняли этой любви.
Но она вернулась. Вернулась, как возвращается закат.

…Не думал, что это будет так тяжело. На картину у меня очевидно не хватит сил до конца ночи.
И вдруг я слышу голоса в переулках.
«Да где ты найдёшь? Небось бегает, как ветер… смотри! погоди! там, видишь, свет?..»
У меня всё холодеет внутри. Это за мной.
Подхватываю сумку, краски и кисти, бегу.
Они точно слышат мои шаги, ускоряются, видят меня — и бегут следом. Я оборачиваюсь, и мы видим друг друга.
У них нашивки Сияющего Дня.
Это те, кого я знал.
Они искали меня долго.
Теперь они видят моё лицо.
Теперь они будут повсюду меня выискивать, куда бы я ни шёл, и караулить возле дома.
Я отворачиваюсь и бегу, но их-то силы не на исходе. Они не малевали стену в ночи, они не работали до этого день, они вышли на единственно ночное дежурство, чтобы Сияющий День мог сиять над городом даже ночью.

И я бегу по переулкам. И их шаги следуют за мной. И я сворачиваю, хотя должен был бы бежать прямо к дому.
Я перелезаю сетчатый забор.
Мой выход — только один.
И я бегу от них вверх по холму, мимо вросшего дома, холм оборачивается горой, а я всё бегу; какое-то дикое чувство, от которого даже не прерывает дыхание.
Вверх, вверх! Кто знает, гонятся ли ещё? Наверняка да!
Бежать становится тяжело от усталости и воздуха. Ещё и из-за сумки…
А как удачно я прихватил всё, что мог!
Чудом, должно быть, — я на самой вершине. Город далеко внизу… кругом слишком темно, но когда у меня темнеет в глазах, я чувствую это, падая.

Прихожу в себя. Лежу рядом с сумкой. Небо светлеет.
Вокруг никого нет.
Я на самой вершине сейчас, и вряд ли был прямо здесь хоть раз за всю жизнь. Наверное, взбирался сюда не один час? Может, и не бежал уже, столько не пробежишь.
Но важно не это, а вот что: даже с уступа над городом никогда не было видно рассвета. Ты мог прожить всю жизнь там и ни разу не видеть за горами лучей восходящего солнца.
А я теперь их вижу. Вижу прямо сейчас.
Вижу и думаю, что рассвет нисколько не менее прекрасен, чем закат; что похож на него; что в горном тумане он кажется ещё нежнее. Что у моего знака теперь совершенно точно двойной смысл. Что моя сумка полна всеми вещами, которые я хотел бы носить с собой, и что можно спуститься на другую сторону и уйти туда, в горы, выжить там с ножом и тетрадкой…
Но я понимаю, что не завершено начатое.
Возможно, я тут не был раньше — не был в рассвете — и никогда больше сюда не поднимусь.
Но я спускаюсь назад, в моё царство боли, где вчера умер закат ради рассвета, который там никогда не увидят, где вчера меня бросила погоня; где живёт Она с ним и где ночью я не окончил картину на стене.

Я впервые не выхожу на работу. Теперь — опасно.
Я не заходил домой.
Таился в переулках, следя за моей стеной. Мимо ходят люди. Они останавливаются. Смотрят. Качают головами. Есть эффект.
Но мне стыдно, что я не успел закончить, и моя картина ещё не столь прекрасна, как могла бы быть.
Их здесь нет.
Сегодня. Сегодня я закончу. Я должен.
Иначе всё зря: и снесённая галерея, и мои знаки, и все краски, и закат даже. Всё зря. Всё погибнет насовсем. Так не должно быть. Ведь в целом мире нет больше ничего, и нет больше никого, кто может протестовать.
Я одержим стеной. Она так близко, но пока прохожих так много, не могу подойти, только наблюдать, таясь… почему?
Проходит утро, и больше никто здесь не спешит. Поток людей спал.
Выбираюсь.
Короткими перебежками — я прячусь здесь, за пропахшим тухлятиной помойным баком — до стены и обратно. Мазок. Ещё мазок.
Меня забавляла одна карикатура, когда ещё были разрешены карикатуры; карикатура про художника: он подходит к мольберту, делает мазок, отскакивает, любуется, восхищается, повторить по новой; дело у него, естественно, не спорится. Я теперь напоминаю его, но у меня — вынужденное.
Что-то шумит из-за угла: должно быть, автомобиль. Надо прятаться. Но ничего, я уже почти закончил.
Я наконец мучительно довершаю картину и рисую рядом Знак.
Мой знак; в противовес ихнему: ярко-алым контуром полукруг, шесть ярко-алых лучей — как солнце, уходящее за горизонт. Или восходящее, как тот рассвет.
Я делаю это быстро, одним движением, поскольку неделями набита рука.
И успеваю спрятаться, скрыться от едущей в мой переулок машины.
Мне видно из-за бака совсем чуть-чуть. Никого ещё нет, но она прекрасна. Моя картина. Когда другие пройдут здесь и увидят, они всё поймут. Они не смогут больше ломать и прятать живое. Они сами больше не умрут.
Машина тормозит прямо здесь, загораживая обзор. Я больше не вижу картину. Меня пробирает крупная дрожь, точно судорога. Аккурат там, где я наблюдал Мой Знак, его заслонило кислотно-голубое солнце на боку чёрной машины.
Что они тут делают?!.
Я почти кричу это, выскакиваю из-за бака, не помня почти ничего, кроме того, что Она Прекрасна. Моя картина. Она Прекрасна. Хватит! Хватит!..
Вырываю из его руки малярный валик, пинаю, опрокидываю их ведро серой краски; остановитесь!!
Они что-то кричат, я не слушаю и не слышу.
Кусаю, грызу, плачу, вцепляюсь — или уже вцепляются в меня; краем глаза замечаю красное, не могу понять, чья это кровь — моя или его; но вот один лежит, распластавшись по мостовой, как те сбитые голуби, и красная река течёт из его носа, и это так красиво, что я замираю на секунду; меня бьют чем-то сзади; он — вскакивает…
Запрыгиваю на другого со спины, его шея хрустит, когда я пытаюсь повернуть её в сторону стены с моей Картиной. Но их больше, они словно бы всё крепче, а я всё слабей.
Нет! Дальше не могло так продолжаться, не могло! Смотрите на этот закат, раскатанный по стене, смотрите! Нет и не может быть никакого сияющего дня здесь, для вас! Гибель, гибель во всём, и если закат — самое живое, последнее оставшееся, вы должны, должны это принять!..
— Не может быть в прогрессе смерти и конца, — твёрдо и остыло говорит тот, кто держит меня, как в стальных тисках. — Жизнь обречена на продолжение. Всё обречено на смену. Не можешь послужить новому — так хоть не мешай. Думаешь, мы не знаем, что такое протест? Думаешь, хоть что-то на нашем высоком уровне делается против всеобщей воли? Ты как ребёнок…
— Нет, нет!..
Плачу. Сын соседей не ослабляет хватку. В правой руке — острая боль, рука онемела, я больше не могу бороться…
— А оглянулся бы хоть раз, — продолжает он холодно. — И тогда увидел бы: не нужна никому беспечная мазня. Устроил трагедию из ничего. Ты вандал. Дурачок, заляпавший стенку. Стены мы закрасим. А твой удел — двенадцать дней за решёткой.
Что?! Так мягко? Так мало?..
— Отсидишь — присоединяйся. Отстроим новый город вместе; нам нужны хорошие рисовальщики в архитекторы.
Нет, этого не может быть. Этого никак не может быть; я слышу, что он говорит, и не верю.
Меня (даже как-то вежливо) запихивают в их машину и закрывают. Я стучу изнутри — вяло. Вижу в окно, как битый мной утирает нос, другой тянет ему платок. Третий малюет, серая краска покрывает, заливает алую и золотую на стене.
И, пока она льётся книзу и потёками достаёт до земли, я вдруг понимаю, что, возможно, я опоздал.
Если бы я мог, я бы сейчас умер на месте. Если бы я мог, я бы взрезал себе горло. Теперь, когда мои тысяча шагов к закату оказались зря. Теперь, когда я знаю: я уже опоздал на момент, когда всё начал.
Не Банда Сияющего Дня виновата, что эти каменные гиганты станут нашими гробами.
А значит, винить их уже не в чем.
И, как нет смысла тогда во мне и моей жизни, так его не будет и в моей смерти.

Он покончил закрашивать; отпирает свою дверцу машины, все они грузятся в неё, и к этому моменту я уже твёрд и стыл, как они.

 

 

первая часть, написанная двумя годами ранее

все иллюстрации к серии

Кажется, я немного мёрзну

Началось всё с того, как автобус, когда мне случилось перебегать на его зелёный, то ли чихнул, то ли вздохнул.
…Нет, с того, что две девчушки, рыжая и темнокожая, здорово что-то рассказывали, смеялись, идя навстречу.
…Или с того, как обнаружилось, что у фотоаппарата в рюкзаке за спиной аккумулятор вынут и забыт дома. Заряженный.
…Когда ты идёшь и долгую дорогу несёшь на своих плечах «кого-то», у «кого» пустота в том месте, где всегда и раньше был «источник жизни», — что-то в твоём восприятии невозвратно меняется.
…И я знаю, куда пойдут те, кто считает, что у всякой прогулки должна быть «цель» и «смысл».
Далеко пойдут. Эх.
Да и они знают всегда сами, куда им идти.

…А штуковина «лампа» перестаёт быть лампой, когда из неё выкрутят, собственно, лампу?..
(Тут на улицу выброшена настольная лампа, без лампочки в плафоне).
До каких пор ты готов сжалиться, пока от лампы будут отцеплять все составные её части; ты, продолжающий(ая) называть её лампой?
Она-то уже не такая ламповая, что прежде!
Потом пригласим того, кто не знает предыстории; ни исторических, ни предысторических времён, попросим взглянуть на детальки и сказать нам, чтО они.
Не лампа. Груда деталек. Ну или то, что в ней он видит, не обладая ни инженерным мышлением, ни знанием о временах.
А ты молчи и верь в лампу.
Верь, верь в каждый конструкт у тебя в голове, ныне временем сокрушённый. Верь в изначальность всех признаков мира; в то, что мог бы глазами и руками понять разваленные детальки — пусть промолчат, что они были лампой.
Потом расщепите с вашим гостем «лампу» на атомы и попробуйте собрать назад.
…Зато ты знал её лично и помнишь до сих пор, что ж. Ты на редкость милостив сегодня по велению памяти. Для тебя она, если уж не лампа, то — то, что несёт в себе идею лампы. Останки лампы — тоже лампа. Идея лампы — тоже лампа. Но дай времени приказывать, и оно тебе возразит и согласится в единый час.
Лампа забыла, как лампой быть. Несите следующую. Сколько ты ни снисходителен, но бессмертная, вневременная память о лампе не сумеет уже светить на твоём письменном столе, в то время как ты и твой гость просиживаете ночь за долгим разговором и тарелкой бутербродов.

Это всё неважно. У меня нет ни лампы, она позади, мимо; ни атомного расщепителя, — только блокнот и нерабочий фотоаппарат.
Для него было исключение из правила «не больше, чем унести в кармане», а тут вон как. Прогулка приобретает особую, с привкусом морковного сока и специй, бессмысленность. Идите лесом, если от неё теперь чего-то ждёте…
Есть у меня любимый «лес» и любимое место над этим лесом. Для многих он очень даже парк, ведь он в городе и тоже ненастоящий — совсем как нынешняя ненастоящая холодная весна. Но для меня — лес, расположившийся вниз по склону и у речушки, как в огромной чаше. Сидеть на этом склоне — редкое удовольствие. У меня к этому склону большая склонность. Кстати, о большой «склонности», как степени измерения угла склона — так тут она вправду большая.
Моя ручка упала на корни вцепившегося в холм наклонного дерева, и ручке протянута рука помощи.
Я жажду каламбуров и двусмысленностей, я вожделею их, упиваюсь ими.
Ведь двусмысленность — это уже не бессмысленность.
А сарказм — не губитель искренности, правда же?
Правда?
Нависая над лесом, наклонное, стелющееся дерево, на котором имею счастье сидеть, боится отвалиться от холма. И держится, вонзается прочнее. Лес не страшен. Там другие деревья, некоторые лучше, некоторые хуже его. А страшен переход, падение. И страшна гибель, которая пришла слишком скоро. И оно живёт и цепляется за свой склон.
Столько всего надо успеть…
Сколько?
Чего?..
…А тут повис синий шар. Его ленточка обмотана вокруг ветки несколько раз. Он не на своём месте. Но я посмотрю на того, кто скажет, что ему не хорошо на этом склоне, над лесом-пропастью!
Спроси меня, кто ты ни есть, про этот склон. Здесь невероятно хорошо. Город слышно, но не видно. Птицы поют, а лес зелено зеленеет и прячет их, и рассеивает их голоса на все лады и оттенки зелёного.
Но только ни на шаг не отходи, не сползай с наклонного дерева, ни влево, ни вправо, ни вперёд, ни назад, а то момент нарушится.
Сиди. Я даже немного подвинусь, чтобы дать посидеть тебе, мой безликий друг, там, где лучше всего видно лес и хуже всего — город; там, где всего удобнее на этом дереве.
Обычно у всех есть цель. Или они склонны к другим склонам. А вы придёте, я верю. Лучше всего тогда, когда шар ещё не сдуется. Иначе — немного не то.
…С каждой буковкой всё легче. По накатанной. Где тот момент, когда я перестаю взвешивать и измерять свои письма, и пересекается ли он с тем моментом, когда в них перестанет вчитываться любой собеседник и адресат?…
По-моему, вам всем нужно немного отдыха на холме.

По-моему, я немного мёрзну.
И надо готовить себе дома котлеты. Спросите любого — большинство войн нашего века творятся именно из-за котлет.
Кто должен готовить, а кто — есть.
Кто есть их может, а кто — нет.
Где взять их больше и чьи отнять.
Кому продать и на что купить.
Кто взял без спросу твои и съел.
Какие вредно, какие — нет.
Кто будет готовить их для тебя.
Какого фарша и сколько грамм…
Видите? Это котлета преткновения, котлета раздора, котлета войны.
Если ты ешь мясо, ты страдаешь от котлет. Точка. Жертвоприношение себя котлетам. Быть порубленным кем-то на фарш.
Слишком много значения придаётся вами и нами котлетам?
Ох, да какое же наше дело до котлет! пока они нас не погубят…
Шучу. Конечно, не погубят. Конечно.
Размещайте свои котлеты, буковки и смыслы в специально отведённых местах, и будет вам счастье.

Лучей солнца тебе, синий шарик.

 

13.05.17

Отчаянный рисовальщик

Иду от Спортивной вдоль шоссе, громко пою, потому как никого нет, кроме машин; наслаждаюсь солнцем. Потом — перебегаю на последних секундах, шатаюсь; снова пою. Временами сворачиваю в переулки и делаю фотографии.
Я решила поехать на МЦК, а потом передумала. Так и решено, что мне нужно приключение.
Почти рандомно сворачивая, вдруг выхожу к станции метро. Это Фрунзенская. Люди. Толпа набегает почти исключительно с одной стороны — я встречаю её и оглядываюсь.
Одна забегаловка у самого метро; вторая прячется за тремя поворотами, но к ней нескончаемые агрессивные указатели. Прежде чем зайти в неё, трачу драгоценный заряд телефона на пару фотографий.
Ем. Читаю переписку. Ем. Сосед по стойке уходит, и я снова делаю пару фото камерой телефона в окно. Переписка движется в никуда.
Тут, оказывается, неплохо. Заманчиво глядеть на курящих над лестницами и под спутанными ветками девушек и ребят; похоже, им уютно снаружи.
Переписка движется. Кидаю пару реплик и не ловлю ответа.
Шмыгаю носом. Чай горячий — пожалуй, слишком.
Я плюю на всё и выключаю мобильный. Беру мороженое к чаю и иду на улицу.
Только прогуляюсь, и больше ничего.

Сквозь голый костяк веток так хорошо видно дома.
Местность живописная; чуть степлеет — и приеду рисовать.
Лишь бы до листьев. Листья сюда не идут.
Белобрысый парень на лестнице докуривает сигарету, бросает и уходит.
Здесь, должно быть, очень удобно сидеть. Летом. Сейчас слишком, слишком холодно.
Плутаю в кремовых колоннах и наконец спускаюсь.
Парковка.
Прохожие.
Здания вблизи расплываются, и я теряюсь в окнах и перекрёстках. Сосредотачиваюсь и собираюсь из кусочков.
Синее чудо из стекла — какой-то банк.
Про прохожих мне всё отчётливее кажется, что это толпы студентов: всякий, кто хоть чуточку жил в городах, умеет их распознавать. Вот только откуда начало потока?
…А эти студенты очень-очень любят шарфы.

…Мне снова в никуда идти из ниоткуда;
И я прошу тебя — спаси, чужак…

Стайка китаянок. У них  частенько видела у девушек-подружек куртки на один фасон. Так и у двоих в этой компании: зелёные, с удобными большими карманами на блестящих застёжках.
Та, что повыше, рассказывает что-то, и остальные смеются.
Я продолжаю идти навстречу потоку студентов.

— …мороженое! Смотри, ещё один с мороженым; оно что сегодня, по акции?..

Забор справа увит декоративным растением, на нём — высохшие ягоды. Жалею, что нет камеры.
А по весне всё это зазеленеет.
Мимо меня смеются и шутят бегущие люди.
Облокачиваюсь о забор, пропуская прохожих, размешиваю кусок мороженого в чае и смотрю на кирпичное бордовое здание: оно оказывается институтом имени Сеченова. Вот как! Значит, это студенты-медики…
Смотрю на них по-новому. Возвращаюсь к колоннам и метро. Этой дорогой они ходят шесть лет подряд, а я только чуточку коснуться. Шесть лет! Надоест и примелькается хоть с мороженым в руке, хоть без.
А я и вовсе забуду.

И, возвращаясь к метро, снова плюю на всё; в забегаловке из-под крана набираю в баночку воду, и роняю карандаш и стакан; какой-то парень поднимает и протягивает.
Снаружи мелко сыплет последним снегом, и я на минуту замираю.
Двигаюсь, сажусь на краю перил. Контур; мокрый лист; и первым я трогаю синий стеклянный дом: то самое здание банка.
Что мне снег!..
Он и вправду скоро прекращается.

…Вокруг меня теперь курсируют толпы тех самых студентов-медиков. Они шутят с панчлайном про синдром Туретта и предлагают друг другу сходить к терапевту.

Капает сверху. Сильнее мокрю лист; вспоминаю утреннюю хохму о том, как сильно акварель любит воду; чем больше, тем лучше; залить весь лист и утонуть самому.
Осознаю, что нога замёрзла; проверяю, не отваливается ли ещё какая часть тела; сержусь на большой палец левой руки и крепче цепляюсь за кисточку.
Где-то на середине недоделки мне вдруг нравится. Это не повторяется ни на секунду более, кроме частностей; вначале того тоже не было.
Чертовски замёрзла; и, похоже, мороженое с остывшим чаем было лишним.
Крупно дрожу.
А на рисунке тем временем появляются люди…

Приходится греться в забегаловке. Очень долго отхожу. Над сохнущим рисунком стараюсь не дышать,а потом зачем-то промакиваю угол шарфом. Беру чай с собой в метро. Бегаю. Проливается. Плевать.
Надеваю в вагоне шапку с перчатками, и это, должно быть, очень странно выглядит.
Думаю о том, что хотелось бы рисовать лица из метро. Дрожу; вагон продувается.
Выбегаю на Краснопресненской, ищу, где погреть руки.
В переходе юноша громко, на надрыве поёт под гитару «Прогулки по воде». Делю мелочь между ним и подпевающим ему нищим с собакой; а грея руки под краном в забегаловке думаю, справедливо ли было отдать большую часть музыканту.
Бегу до метро мимо подземного перехода, не спускаясь; думаю про парня и пытаюсь угадать его пение сквозь толщу асфальта и людских разговоров; сквозь шум дороги и ветра. Не угадывается.
В метро наконец-то согреваюсь, спрятавшись между уютных строк. Снаружи уже темно, и в пряничных домиках Города разливается лимонный свет.

   

 

   

 

  

 

Чайный Клуб

Я – скромный член клуба любителей чая. Это не тайный клуб и не клуб-подражание знаменитым чайным культурам. Мы уникальны и самобытны. Нас немного, но это не значит, что мы удручены этим. Нас может стать больше – и мы не расстроимся. А Глава будет даже рад.

Я всегда думал, такие чайные клубы тайно (или, может, не так явно?) присутствуют в любом обществе. Порой мы вооружаемся чашками и идём пить чай. У нас особые чашки, у каждого – своя. У Главы – с полосатой ручкой. Он любит полоски и немножко – упорядоченность.

Мы ни в коем случае не против кофе. Но пусть его любят в другом клубе и в другое время. Когда мы вместе, это веление души: мы любим чай сильнее, чем поодиночке. Не думайте, что это какой-то культ или секта. Глава был бы против такого определения.

Мы иногда делимся чаем, а иногда – чайными историями. Мы не «элита», и сойдёт любой чай, даже в пакетиках; и любая история, даже самая простая. Ведь за чаем нужно о чём-то говорить, а чай – это, прежде всего, та радость и то общение, что он приносит. Конечно, Глава чаще других делится новыми сортами чая и знает предпочтения каждого члена клуба. Я люблю фруктовый чай в пакетиках. И Глава помнит обо мне. Сам он ничего не предпочитает – или просто избегает говорить о себе, как всегда.

Чай мы пьём горячим или остывшим; но большинство, конечно, предпочитают удобный тёплый. Я тоже. Тёплая атмосфера царит во время наших посиделок внутри клуба, то есть, помещения, которое арендуем для него в складчину. Иногда мы покидаем клуб и пьём чай на улицах. Иногда мы спасаем прохожих от холода, заваривая им чай. Мы делаем это бесплатно. Так постановил Глава. Иногда некоторые из прохожих присоединяются к Клубу.

У нас царит уют и покой. По крайней мере, мы в это верим.

У Главы обожжённая щека. Это старый шрам: ему плеснули в лицо горячим чаем в пылу ссоры. Глава ещё не был Главой и вообще членом Клуба, и его часто обижали, как мы понимаем из его слов. А сам он ни на кого не обижался, а теперь-то, став Главой, уж точно. Глава всегда спокоен. По правде, не знаю, как и когда он возглавил нас. Когда я пришёл, он уже был на своей «должности». Но я считаю, это редкое в нашем мегаполисе чудо, что Глава – с нами, наш, за нас, для нас. Так и должно было быть – вечно в этом мире.

Причина, по которой я в Клубе – мне, как многим, необходимо пить чай порой. Это потребность миллионов в наше время. Чай – он не «наше вообще всё». Когда говорят про «наше вообще всё», мне становится страшно, потому что люди могут найти это «наше вообще всё» в чём угодно. Да, в чае не нужно искать «нашего вообще всего». Но его компания лучше, чем без компании. И лучше, конечно, пить чай не дома, а тут. Здесь меня всегда поймут. Я не доверяю свой чай никому вне Клуба.

Мы все разные, но здесь едины. Я почти не знаю, как живут мои товарищи в обычное время. Я не знаю, как живёт Глава. Но, кажется, его предназначение – быть Главой Чайного Клуба. Потому что всегда, когда я прихожу, он здесь. С Главой можно поговорить, если (что редко!) никого больше нет. Глава, кажется, меня понимает.

Глава высокий. У него чудесные светлые глаза совершенно не-чайного цвета. Ну и что. Глава всегда лучится грустной добротой. Глава похож на чай – похож по духу – гораздо больше, чем кто-либо ещё. Когда я говорю с ним, он может молчать, а может улыбаться. Глава мало что рассказывает сам, но он слушает меня. И никому не раздаёт советов, он не хочет ставить себя выше нас самих в вопросе наших жизней. Все его распоряжения касаются только деятельности маленького Чайного Клуба. И пусть за чаем об обычных пошлостях болтают в офисах и дома на кухнях. Чайный Клуб – это всё-таки клуб. Глава говорит, что чай нужно воспринимать вдумчиво, мирно и с любовью к ближнему. Иногда мне кажется, что Глава всё на свете – и город, и любое дело, и нас всех – воспринимает, как чай.

Как раз мы, бывает, обсуждаем наше чайное настроение. Обычно – когда рядом нет чая, но хочется, чтоб был. Такое случается, когда мы уже разлили весь чай из термосов в пластиковые кружечки для замёрзших прохожих, и не осталось ни капли, хотя мы начинаем мёрзнуть сами. И тогда, чтобы забыть о морозе и согреться изнутри, мы пытаемся угадать настроение друг друга и описать своё. И подобрать каждому подходящий ко времени чай. А потом приходим в клуб и пьём именно такой, который посоветовали.

Однажды Глава, который обычно не участвует в этих наших обсуждениях, неожиданно сказал, что у него сейчас настроение – светлая влюблённость в город на туманном рассвете. Хотя был вечер. Мы долго и весело спорили и определили это настроение как молочно-карамельное. Глава никогда ничего не просил, но в тот раз молчал и одобрительно улыбался. И моё сердце радовалось, что мы наконец можем что-то для него сделать.

Мы пришли в клуб и перерыли всё, но именно такого чая не оказалось. Глава, конечно, понял и не стал настаивать, но мне было жутко обидно за него. Первый раз он принял участие в наше игре – и в первый же раз не повезло. Час был поздний, и негде было купить для Главы такого чая. Он миролюбиво согласился на другой, малиновый, но мне показалось, что его добрые глаза тогда стали чуточку грустнее. Ведь малиновый чай совершенно не подходит под туманный городской рассвет! Все ли это понимали? Я вспомнил, как мы, несколько членов клуба, пару недель назад допивали карамельный чай и не предполагали, что его стоит поберечь для Главы. А я сам выпил две кружки.

Мне было стыдно. Конечно, никто ничего не сказал Главе. Мне теперь жаль.

Однажды одна наша девушка призналась Главе в любви. Я могу её понять – Глава, он как чай, и нельзя не любить чай. Я люблю чай; я люблю нашего Главу. Но мне кажется, что эта девушка всё неправильно поняла. Её непонимание своего чувства на время причинило ей боль. Глава понял это; понял всё, потому что всегда всё понимает, и долго и мягко говорил с ней.

По сути, мы ведь совершенно не знаем Главу. Наверное, девушка поняла бы его во время их разговора – но не нашла сил, чтобы понять себя. Ей было по-прежнему больно. И она покинула Клуб. И тогда стало больно Главе. Потому что он, любящий всех нас, как чай, почувствовал, что невольно принёс огорчение и разочарование кому-то на земле. Он несколько недель избегал других, держался во время наших посиделок в отдалении, а за кружку брался только в одиночестве. Нам удалось его вытащить – разговорами о чае, конечно.

Мы не злимся на ту девушку, что она ушла и расстроила Главу. Он не любит, когда на кого-то злятся.

Иногда к чаю мы печём сладости. Клуб оборудован кухней, её мы тоже организовали все вместе. Двое членов – бывшие кондитеры, они руководят процессом. Я люблю дни, когда мы заняты выпечкой. Глава отдыхает, глядя в окно, и в его взгляде – грусть за весь город снаружи, в котором остаётся слишком мало времени для чая. А потом мы все садимся к столу, и он встаёт, и подходит, и, конечно, заваривает нам какой-нибудь новый чай – не знаю, где он его достаёт на каждый раз.

…Иногда я думаю – что если этот клуб закончится? Если кончится аренда, перестанет продаваться чай, поссоримся мы все вдруг – и это всё не то; можно снять другое помещение, купить чай из-за границы, Глава помирит нас очередным вечером за чаепитием.

Но что если Глава уйдёт? Назначим мы другого главу – но будет ли он Главой?

И такие мысли пугают.

Но когда они приходят, я пытаюсь представить, что Клуба вовсе не было – никогда, нигде на огромной земле. И – странно! – хотя эти мысли ещё страшнее, они-то меня и успокаивают. Потому что то, что Клуб есть или когда-то был в наших жизнях – огромное чудо, необходимое каждому из членов и, больше прочих, конечно, самому Главе.

Я снова иду пить чай в клуб. Сегодня у меня радостное настроение: во-первых, есть, чем поделиться в плане историй – и даже чая на сей раз; а во-вторых, мне кажется, в этот день к нам придут новые товарищи. И Глава будет счастлив.

Мямли, макароны и маньяки

Самым любимым занятием гражданина по фамилии Ирискин была варка спагетти.

Он любил окунать длинные золотистые прутики в побулькивающую с нетерпением воду и смотреть, как они, размякая, идут ко дну. Потом… капелька масла, движение деревянной вилкой, щепотка соли – и следить за пузырьками на поверхности.

Спагетти всегда вели себя предсказуемо.

И потому Ирискин точно знал, когда следует выключить огонь под облупившейся и поблёкшей красной кастрюлькой.

Ирискин нигде не работал; а точнее, работал где-то, но сам бы точно не сказал, где. Он только знал, что на работу надо к семи каждое утро, чтобы заработать на еду, а в обед и после рабочего дня – перерыв, нужный для единственного дела: сходить домой и сварить спагетти.

Он не любил одного: когда спагетти путаются.

Но иногда, а по сути, часто, они путались. И тогда Ирискин только вздыхал – и ел спутанные спагетти.

По правде, не то что бы он очень уж сильно этого не любил. Ирискин не умел по-настоящему злобствовать и ненавидеть. Спагетти всякий раз после вздохов принимал такими, какие есть, и ел, забыв про неприятности. Да, пожалуй, ему всё-таки было всё равно. Но он каждый раз специально говорил себе: «Я не люблю в этой жизни одно: когда спагетти путаются». И честно старался этому следовать, хмурил брови, вздыхал… а потом всё равно доедал спагетти.

– Знаете, – сказала как-то раз ему продавщица в магазине, где он регулярно покупал свои спагетти, – а ведь макаронные изделия – тяжёлая пища. Да-да, тяжёлая.

И при том вздохнула тяжело.

– Я привык, – пожал плечами Ирискин. И вспомнил, что тут следует возмутиться: – И вообще, я взрослый гражданин Ирискин двадцати семи лет от роду! Могу решать, что мне есть!

И тут же смутился за свою резкость:

– То есть, конечно. Извините. Да, тяжёлая. Но я уж как-нибудь.

– Вы уж как-нибудь, – шутливо хмурилась продавщица и отпускала спагетти.

Так и зарабатывал бы Ирискин в рабочее время на свои спагетти, варил их в нерабочее да вкушал. Уж спутанными ли, нет ли – без особой разницы.

Только однажды спагетти не завезли. И маленькая продавщица снова хмурилась – и снова шутливо – и говорила, что поставщики, вероятно, тоже озаботились Ирискинским здоровьем. Он схватился было за лапшу в пакетиках, но продавщица хлопнула маленькой ладошкой по его руке и сказала, что уж такой дряни ему точно не продаст.

– А возьмите лучше кабачки! Хорошие кабачки… свежие!

И тут Ирискин понял, что в жизни наступила пора решительных перемен.

Нет-нет, не настолько решительных! Кабачков не взял.

А решил пойти в другой магазин, где незнакомые продавцы, другая планировка, другие поставщики… В общем, спагетти на горизонте его поманили, и он пошёл. Дело было вечером, а не в обеденный перерыв, и Ирискин мог позволить себе прогуляться.

Маленькая продавщица печально хлопнула глазами, а за Ирискиным уж хлопнула дверь.

Ирискин ступил на путь приключений.

Когда он шёл, смеркалось, и улица из серой становилась…тёмно-серой. В этом закоулке не было фонарей, и Ирискин шагал, озираясь. Кто знает, чем может обернуться такой огромный риск, как поход за спагетти в далёкий магазин? Но потребность в вечернем ужине заставляла шевелить ногами.

На улице было много народу… а может, и не было никого вовсе. Ирискин как-то обычно не придавал значения.

То, что он идёт, подвергая себя опасности, по незнакомым пустынным переулкам, Ирискин заметил и осознал только когда почувствовал чью-то руку на своём плече.

Тяжёлую. Прямо как макаронные изделия – для желудка.

Ирискин задрожал, как вздёрнутые на вилку недоваренные упругие спагетти, и, потрясшись, обмяк – как они же.

– Извините! Как пройти! Мне! В магазин! – сказали со стороны руки, расставляя восторженные паузы после каждого обрывка фразы.

– А-а-а!! – сказал Ирискин, в страхе сбрасывая чужую руку.

– Не надо! Истерики! – истерично-радостно провозгласил голос. – Я лишь! Хочу! В магазин! Пройти!

– А-а-а-а-а!! – перебил Ирискин и повернулся к собеседнику.

– Что вы! Так орёте! – восхитился тот.

Тощий, как макаронина, юноша с безумным взглядом и беспорядочной, как спутанные спагетти, шевелюрой.

– Маньяк! – ахнул Ирискин. – Отпустите меня, маньяк! Я, гражданин Ирискин, не позволю не допустить меня до цели сегодняшнего вечера!

Когда дело касалось спагетти, Ирискин становился смелым и решительным.

– А какая! У вас цель! – изумился маньяк-макаронина.

– Хочу в магазин! Хочу спагетти! Пустите! – завизжал Ирискин.

– Я тоже! Хочу в магазин! – взвизгнул маньяк.

– Вот уж нет уж!

– Я за вами!

– А-а-а-а-а-а-а!! – сказал Ирискин и припустил вперёд по улице.

– А-а-а! А! я! – восторженно объявил маньяк и понёсся за ним.

У маньяка оказались чрезвычайно длинные ноги, и он сразу догнал пухловатого Ирискина.

– Всё что хотите, только не деньги на спагетти! – воскликнул Ирискин, жмурясь и закрывая голову руками.

– Бросьте! Мне! Тоже! Нужно! В магазин! Да не бойтесь! Вы! – Макаронный маньяк запыхался, и восторженные паузы перемежались с прерывистым дыханием.

Оба остановились.

– Так вы – не маньяк?

– Я! Куча-Утопленников! – возвестил не-маньяк.

– Куча.. кого?! – снова не на шутку напугался Ирискин.

– Двойная фамилия: по матери Куча, по отцу – Утопленников, – без всяких восторженных пауз, как заученную скороговорку, произнёс парнишка. – А звать! Меня! Игорь!

– Я – Ирискин, – сказал Ирискин. – И я хочу купить спагетти! И я иду в магазин.

– А куда! Возьмите с собой!

– Не знаю, – покачал головой Ирискин. – Вы за мной погнались, и я совершенно заблудился. Не знаю, где мы.

Они стояли в каком-то глухом дворике, по центру которого торчал тусклый фонарь.

– И я. Тоже. Это плохо, – отозвался Игорь Куча-Утопленников. Его паузы уже не звучали так восторженно.

– Кто сказал «маньяк»?! – прозвучал откуда-то со стороны хриплый грозный голос, после чего послышался странный и угрожающий хлюпающий звук.

Оба закричали, и в затенённой стороне дворика возник высокий статный мужчина в оранжевом, наставляющий на них какое-то оружие.

– Город сам вершит свою справедливость! – пафосно провозгласил мужчина. – Сдавайтесь, жалкие маньяки, и признавайтесь, куда спрятали свою кучу утопленных спагетти!

– Пока никуда, хотя хотел в кастрюльку! – завизжал Ирискин. – Отпустите меня, я мирный гражданин Ирискин двадцати семи лет от роду, я иду в магазин, хочу купить спагетти и вернуться домой!

Мужчина хмыкнул и перевёл оружие на Игоря.

– А ты, подлый маньячина! Признавайся!

– Ладно, ладно, я иду за творогом и яйцами! – слитно выпалил Куча-Утопленников, поднимая руки. – Это всё! Обещаю, я не буду тратить мамины деньги на жевачку, хотя хотел!

– Подлый малолетний жеватель! – пылко воскликнул мужчина. – Впрочем, ты помилован.

Он опустил оружие.

– Я – Жусмен! – объявил он.

– Супергерой! Как в комиксах! – обрадовался Игорь, забыв испуг. – А имя – от английского слова! “Justice”! Правосудие!

– Неа! – откликнулся тот и вышел из тени.

Мужчина был одет в оранжевый свитер с котёнком и носил маску и пояс.

– От слова “juice”!

Ирискин изумился.

В руке мужчины было “оружие” – пакетик сока со вставленной трубочкой. Приглядевшись, Ирискин понял, что пояс Жусмена состоит из множества таких пакетиков. Как они держались – загадка мироздания.

– Я уж думал палить, – миролюбиво сказал мужчина.

Затем приложился губами к трубочке, с наслаждением и хлюпаньем всосал в себя порцию сока и крякнул.

– Гранатовый, ах!

И победоносно посмотрел на Игоря и Ирискина.

– Позвольте! А где! Вы купили сок! – заинтересовался Игорь. – Быть может! Вы нам подскажете!

– Мы заблудились, – поддакнул Ирискин.

– Идёмте! Я покажу! – возвестил Жусмен и повёл их за собой.

Но они долго шатались дворами, следуя за мужчиной в оранжевом свитере, и никуда не пришли.

– Кажется, я подзабыл свой район, – горько вздохнул Жусмен. – Вот если бы чаще выходил ловить маньяков…

Трое стояли, понурив головы.

Кругом стало печально и тоскливо, и какие-то плачущие, страдающие нотки послышались в ночном ветре. Нотки превратились в пару-тройку заунывных минорных аккордов, а потом резко оборвались.

Из-за угла грациозно вынырнула девушка со смычком и альтом в руках и с чёрной мужской шляпой на голове.

Она сыграла ещё три резких и острых, как ножи, аккорда и сняла шляпу, раскланиваясь и отводя альт в сторону.

– Благодарить за драматическое и угрожающее музыкальное сопровождение можете Виолу Кропачёву! – звонко представилась девушка, не поднимая головы.

– Браво! – воскликнул Жусмен и произвёл мультифруктовый выстрел в воздух, салютуя.

Девушка – по-прежнему в поклоне и по-прежнему держа альт со смычком в отведённой в руке – протянула шляпу в сторону троих.

Они неуверенно переглянулись. Жусмен, поколебавшись, отцепил от пояса нераспечатанный пакетик сока и положил в шляпу.

Девушка посмотрела туда и нахмурилась.

– Так, – возмутилась она, – значит, за музыку спасибо, а платить музыканту не надо?

– Я, гражданин Ирискин, двадцати семи лет от роду, строго ограничен в финансах и нуждаюсь в пачке спагетти на вечер! – вздёрнул нос Ирискин.

– А мне! Мама деньги дала! Только на творог! И яйца, – как-то уже совсем не восторженно всхлипнул Куча-Утопленников. Ему страшно не хотелось, чтобы изящная альтистка сердилась, но и отказаться от долга он тоже не мог.

Жусмен пожал плечами.

Виола хмыкнула, достала пакетик из шляпы, воткнула трубочку и принялась обиженно потягивать сок, надев шляпу и обнимая альт.

Обстановка показалась напряжённой даже без острых минорных аккордов.

– Ну во-о-от, – вдруг захныкал Ирискин, – шёл в магазин, и ничего не вы-ы-ы-шло! Ни спагетти… ни дороги… впервые в жизни… вышел на другую улицу! Не люблю эту неопределённость… Не люблю гулять!

Игорь и Жусмен стояли и молчали, так как не знали, что делать.

Обиженная Виола вдруг оторвалась от сока.

– Так, это что ещё такое? Не терплю нытья!

Она бросила сок (который ловко поймал Жусмен), взялась за смычок и заиграла что-то ободряющее.

Увидев, что улучшений не предвидится и Ирискин уныл, как разваренная макаронина, Виола перестала играть.

– Так, Ирискин! Соберись! – воскликнула она.

Ирискин поднял голову. В его глазах читалась вся печаль мира.

– Как же я… без спагетти…

– Тряпка! – вдруг рявкнула Виола, сопровождая слова парой сердитых аккордов. – Что ты как не мужчина? Что вы, трое, стоите, как кучка жалких неудачников? Духу не хватает?

Жусмен нахмурился и скрестил руки на груди. Игорь поднял глаза на Виолу Кропачёву.

Ирискин хныкал, как дитя, получившее на обед макароны без сыра.

– Хватит стонать! Рассердись, Ирискин! – воскликнула Виола, и альт взвизгнул в её руках.

– Ты же хочешь быть героем?! – с вызовом сказал Жусмен.

– Ты же хочешь! Свои спагетти! – восторженно поддакнул Игорь Куча-Утопленников.

Ирискин поднял взгляд на своих ночных товарищей. Все смотрели на него ободряюще.

– И что это я в самом деле, как тряпка! – Ирискин вдруг страшно разозлился. – Хватит с меня! Сыт по горло! Ненавижу этого мямлю Ирискина!

И он вырвал у Жусмена гранатовый сок и выстрелил в воздух, а потом яростно хлебнул через трубочку. Со свирепым громким хлюпом. Виола с интересом наблюдала за пробуждением в Ирискине отваги.

– Хорошо! – наконец, решительно сказал Ирискин. Глаза его, как никогда за последние лет девять, живо блестели. – Мы идём искать магазин!

– Вот это другой настрой! – одобрил Жусмен.

– Ура! Идём! – согласился Игорь Куча-Утопленников.

– Вперёд! – сказала Виола и на ходу заиграла марш.

Четверо товарищей шагали наугад, но благодаря десятку бодрых маршей всё-таки выбрались из лабиринта двориков на широкий тротуар. Впереди блистала вывеска магазина.

– Это победа! – обрадовался Ирискин и понёсся к ней. Товарищи последовали за ним.

А потом он купил спагетти, банку фасоли в томате и чёрный чай – и позвал своих спутников домой на ужин. Все радостно согласились, даже Игорь, хотя он вроде спешил.

Спагетти у Ирискина непоправимо запутались, но сварены были что надо. Как-никак, многолетний опыт!

Друзья радостно жевали спагетти и хвалили их и друг друга. А потом Виола совершенно бесплатно исполнила для компании какую-то фугу и пару весёлых пьес – и засобиралась домой. Игорь вызвался её проводить.

Жусмен и Ирискин ещё немного разговаривали, а затем герой отцепил от пояса несколько пакетиков, похлопал парня по плечу и распрощался, поблагодарив за всё.

Квартира Ирискина опустела, как кастрюлька спагетти после сытного ужина нескольких голодных и усталых человек.

Ирискин посмотрел в окно, на холодные улицы, пронизанные тусклым светом редких фонарей. Потом – на кухонную лампочку под пыльным жёлтым абажуром. Сладко зевнул.

Помыл кастрюльку.

Засыпая в уютной кровати, так не похожей на опасный внешний мир, полный маньяков, угроз, ветра, тёмных закоулков и подозрительных личностей, Ирискин подумал, что завтра купит кабачки.

В дальнем магазине.

001

 

Мой маленький литературный критик

Мы с Энькой по ночам наедаемся. Я опустошаю тарелку бутербродов, он – свою миску. А потом выходим гулять.

Я называю это «ловить маньяков». Мы их считаем, этих случайных прохожих в ночи, которые идут, вслушиваясь в самих себя.

Мы-то не такие. Мы – ведём беседы.

В основном, литературные. Иногда – философские. Я ему говорю: «Энька, вот я эрудированная. А ты ни одной книжки не читал – и умный. А я – нет. Есть разница, видишь теперь?» Он водит ухом – понимает – и идёт под куст.

Ещё говорим про рассветы, конечно. О чём ещё говорить по ночам? «Рассвет – он не имеет никакой литературной ценности, пока его кто-то не увидит, – говорю я серьёзно, ругая себя за очередное графоманское описание. – Все персонажи, которые смотрят на рассвет, должны видеть в нём себя. Иначе – никак. Рассвет – не пустой звук. Все знают о его красках, и их не нужно вспоминать и описывать. У каждого читателя рассвет свой, и он – не цветное пятно. Нужно подарить героям настоящий рассвет, который что-то меняет или освещает своими лучами. Понимаешь меня, Энька?»

Он понимает.

Вот так и живём, и пописываем периодически – я в стол, а он – под куст.

Мой маленький литературный критик подрастает.

Два шага в сторону заката

Я сижу. Мне холодно. Затекли колени. Я пришёл сюда давно.
Рядом — голуби цепочкой. Белые голуби с дикой полузабытой голубятни на окраине города.
Внизу — сам город. Уступ — часть крыши старого большого дома, намертво вросшего в гору — опасно нависает над стёкшейся в низину со склонов грязной лужей малоэтажек и небоскрёбов. Этот крошечный потерянный город уменьшается и высыхает, но всё ещё тянет ввысь, к небу свои подъёмные краны в предсмертном хрипе грозящихся строек.
Я теперь выше всякого дома города.

Голуби мёрзнут и жмутся друг к другу. В их и без того рыжих глазах отражается закатное небо. Пронизывающий до костей ветер нежно треплет пух на их белых грудках. Голуби смотрят нахохленно, сосредоточенно — должно быть, как и я сейчас, весь съёжившийся на узком уступе.
Но они-то зачем здесь сидят? Голуби — глупые. Но живые. И им тоже холодно.
…Может быть, они не такие уж глупые. Там, внизу, водители машин, должно быть, сбивают их тысячами за каждый день, и целый город окрашивается алым еще до захода.
Размазанные, раздавленные голуби мёртвые, и смотреть на них неприятно, но они всегда притягивают и останавливают взгляд — яркие пятна посреди серых коробочных переулков.
Мёртвый голубь на серой мостовой делает свое последнее, посмертно живое движение и неожиданно врывается в твои мысли. И ты болезненно долго смотришь в его затянутые белёсой пленкой глаза, смотришь на перья, размётанные во все стороны от красно-бордового пятна — и не можешь оторваться, как не можешь оторваться от кровавого солнца, в назначенный час падающего за груду домов.
Должно быть, городу не хватает красок. Наверное, сухие улицы прямо изнемогают от жажды. И что поделать, раз только чья-то смерть может раскрасить и напоить их?
Здесь, наверху — жизнь, я знаю. Здесь, наверху — кончен город. Здесь, наверху — финальный аккорд дня на чистых струнах заката, бесконечно надломанный, как, наверное, моя поза; как эти голуби рядком, похожие на скомканные белые листы, выложенные вдоль уступа.
Я сижу уже долго, и только кисть руки движет кисть в руке. Это не я рисую закатными красками, это сам закат рисует мной на белой бумаге. И бумага жадно впитывает мокрый, живой, выплёскивающийся на неё закат.
…Он сказал, я жалкий неудачник, а закат — это смерть, и сам я «поскорее уже свалился бы со своего холма и сломал шею». Он не понимает. Закат — это жизнь. Он больше живой, чем всё, что есть в городе.
Но они посягнули и на закат. Огромное насекомое, тысячеоконный дом возводится здесь, долгие месяцы возрастает, хочет первым откусить кусок от падающего солнечного яблока. Мне больно и страшно смотреть. Они сломали галерею. Они вырвали картины из рам. Они сожгли их неподалёку от Помойной горы, как сжигают мусор. Городу они и есть — мусор.
Мои рисунки — тоже мусор.
Вчера впервые приходил кто-то — Она.

Она сказала, что глупо рисовать закат каждый день, раз за разом; что закат — одинаков, а я — одержимый.
Она не понимает, не понимает, что здесь, наверху — жизнь! Но как это можно не понять, придя сюда такой долгой дорогой, вскарабкавшись на уступ и балансируя на краю, пока красная полоса на небе последним, остывающим теплом дня изливается на всё кругом?
Ветер трепал Её короткие светлые волосы, как теперь легко треплет пух голубей, и как норовит вырвать альбом из моих рук. Она смеялась — смеялась зло, неожиданно чужая, и сказала, что мои рисунки — мусор, и лучше бы я спустился с ней вниз и мы погуляли по улицам, зашли в кафе или клуб.
Я показал ей жизнь. Но она не поверила.
Тогда зачем — закат?
Я не знаю, зачем.
…Иногда рука словно живёт сама по себе, и ты становишься лишь молчаливым наблюдателем её движений. Да, да, это закат рисует мной, и наполняет меня; и мне странно, как он, огромный, может умещаться на узкий уступ. Я будто не я, не контролирую себя, но теперь мне это даже нравится.
Я ничего не чувствую. Я — не я, и тут же: я — здесь, с закатом наверху. И лишь ветер, холод напоминает мне, что рука, колени, болящая спина принадлежат мне.
Уступ узкий. Шагнуть всего два шага — и упадёшь. Или взлетишь, как взлетают голуби?
Нет — упадёшь вниз, на город. Напоишь жаждущие пыльные улицы тем, чего они хотят — собой, своим собственным тёплым алым закатом.
Два шага в сторону заката. И — навечно.
…Или вечность — это что-то другое, например, тысяча шагов вверх, к закату каждый, каждый день?

 

 

продолжение, написанное двумя годами позднее

все иллюстрации к серии

Ночь

Ночь вызывает меня на разговор. Она всегда задает тучу вопросов, на которые, кажется, сама знает ответ. Вот и снова она начинает. «Скажи, – спрашивает ночь зачем-то у меня, ничем не примечательного малюсенького человечка, – скажи, как далеко горят звезды? Видела ли ты, как я сегодня рисовала их на покрывале, спрятав розовое солнце за горизонтом? Скажи, зачем смотреть? Зачем ходить? Зачем закат? Зачем я?»

Она напоминает мне маленькую сестру, которая так же всегда спрашивает меня: «Скажи, что едят слоны? Что такое интернет? Куда уплывают облака?» Я стараюсь отвечать так, как могу, чтобы она меня поняла. Но вопросы Ночи – это что-то другое. Тут я могу даже промолчать и не ответить, и самое главное – найти ответ для себя и объяснить все самой себе.

Это отчего-то гораздо сложнее.

Я начинаю отвечать ночи: «Понимаешь, закат – это моя маленькая ответственность. Я человек-самолетик. И я должна видеть каждый закат и уносить его кусочек с собой. Иначе закаты умирают просто так, ни за что».

«Ты забираешь их себе? – спрашивает ночь. – Зачем тебе закаты? И что стало со вчерашним?»

Она спрашивает, и мне становится стыдно. Наверное, мое лицо сейчас приобретает цвет последних закатных лучей. Ведь я пропустила вчерашний закат.

«Было ли у тебя важное дело? Была у тебя причина? Так было нужно?»

И я молчу, а она своими наивно-ночными вопросами судит меня, сама того не зная. Или, может, она понимает все? И я отвечаю ей, что нет, нет, нет, и закат сегодня она убила зря, и я не бросила даже взгляда в окно и уж тем более не побежала на холм. Была ли на то причина? У меня нет оправдания, и я смолкаю.

А она стоит и улыбается мне.

«Знаешь ли ты, – говорит она, – что ни один закат не умирает зря? Завтра я уйду и отдерну покрывало. А ты – не пропусти зарю».

И мне сразу становится теплее и спокойнее. Бледная тонкая улыбка ночи лежит на боку и я смотрю на нее из окна. Я немного жду – всегда надо подождать – и теплая темнота окутывает меня, прячет под своим разукрашенным звездами покрывалом, и тепло становится не только на душе.

Завтра меня ждет рассвет. Спасибо тебе, Ночь, что припасешь его для меня.

Неопределенность

У меня есть черная футболка. Я купила ее, чтобы раскрасить акрилом.

Теперь это моя любимая футболка.

Но я так и не разрисовала ее. Почему? Тысяча причин. Все никак не могла определиться, что же нарисовать, порой находились более важные дела, приходила лень, потом не оказалось красок… К этому времени футболка уже перестала быть идеально чистой и новой, и даже немножко посерела.

Вот только эта футболка теперь, ни много ни мало, олицетворяет мои мечты. Все мои мечты разом! Я надеваю ее, когда хочу подумать, поразмышлять, и когда я не вижу себя ни в чем другом, кроме как в черной футболке. Просто черной футболке. Без всяких рисунков. Без всяких идей, которые кто-то пытается запихнуть в мою голову, или которые когда-то принадлежали мне, а теперь обратились багажом, который жаль выкинуть – и это все, что они из себя представляют теперь.

Без ничего. Вообще.

Я надеваю эту футболку и ухожу гулять.

Что угодно может появиться у меня в голове. Что-то задержится там надолго, что-то я смогу осуществить. На моей футболке – миллион фантазий, и в то же время – ни одной точки, ни одной линии, ни одного штриха. Ее жаль выкинуть, потому что это делает ее особенной. Она теперь слишком хороша. Она идеальна – это та футболка, на которой появляется все, что я захочу. Для меня. Только для меня одной.

Незачем пытаться что-то представить миру из себя, когда твои вкусы и мысли еще так разнообразны и постоянно меняются, пока ты молод. Но зато целый мир и все, что я люблю, есть на моей футболке. Внутри меня, не снаружи.

И я никогда не выброшу эту бесценную футболку, пока она не износится, никогда не закину ее как надоевшую или вышедшую из моего стиля на дальнюю полку. Это моя футболка. Мой экран желаний и фантазий, мой квадрат Малевича, моя вещь с логотипом всех любимых групп сразу.

Просто черная футболка.

И целый мир, который я могу в ней повидать, прежде чем увижу то, что по-настоящему хотела бы запечатлеть – когда-нибудь.

Вкусный цвет

Еще неделю назад взрыв разнес их лабораторию. Он выглядел эпично, настолько, что Сашу с трудом увели оттуда. Она порывалась вернуться и взорвать еще что-нибудь.

Но сейчас, к счастью, все было позади. Ремонт они делали каждый день все вместе, вернувшись после школы, а свои безумные эксперименты проводили в квартире техника. В среду у них состоялось воздушное чаепитие, а к вечеру они все-таки совершили внезапную посадку. Больше всех повезло Ди: в тот момент она зависла как раз над кроватью.

Теперь можно было выносить вещи из дома и нести их обратно в восстановленное помещение с белыми стенами. Неутомимая троица как раз собирала все, что находилось на временном хранении среди учебников и чертежей техника.

– Ди, передай мне, пожалуйста, вон ту штуковину, – попросила Саша. Диана никак не отреагировала: она была в наушниках.

Подруга вздохнула и пошла в сторону штуковины сама. Та представляла собой переделанный раннесоветский телевизор. Правда, во что переделанный, было неясно.

Техник копался в коробке с чертежами.

– Взгляните, девчонки, – позвал он, достав и развернув один из них. Его радостное выражение лица уже настораживало.

Саша подошла, ухнув, опустила модифицированный телевизор на пол и заглянула в чертеж. Он был подробный, ясный, крупный – словом, деталька к детальке, еще и с пояснениями. Ди подтянулась к ним и тоже уставилась в лист.

– Нет, – через некоторое время вздохнула она, – твой проект робота-парикмахера никуда не годится.

– Это почему? – обиделся техник.

– Серьезно, не придумывай ничего самостоятельно, – хихикнула Саша.

– Почему-у? – протянул парень басом.

Ди хмыкнула.

– Хотя бы потому, что «мелирование» это не одно и то же с «посыпать мелом». Поэтому измельчитель мела ему ни к чему.

– Приятель, я не хочу тебя обидеть, – хлопнула Саша его по плечу, – но в средневековой Европе твои таланты пригодились бы больше.

– Почему?!

– Почему да почему! Первоклассный инквизитор из тебя бы вышел! А серьезно: ни одна женщина близко к такому роботу не подойдет. Эти огромные ножницы! А эти спиралевидные… фиговины! Господи, да для чего они вообще парикмахеру?!

Она выдернула чертеж из его рук, скомкала и, зашвырнув в коробку с надписью «Ненужная фигня. Выкинуть!!!», вернулась к телевизорообразной штуковине.

– Эй! – воскликнул парень. Он подбежал к коробке, извлек чертеж и расправил его. – Я потратил на него всю неделю! Вам, девушкам, не угодишь!

– От тебя требуется просто прислушиваться к нам. И профит в виде прекрасных изобретений обеспечен, – пожала плечами Диана. – Без самодеятельности.

– Но они все равно взрываются, как с вами, так и без вас! – воздел руки к небу техник.

– А это бывает, когда самодеятельность подключается! – пропыхтела Саша, снова поднимая странную телевизороподобную штуковину.

Техник нахмурился.

– Я могу вам вообще не помогать! Хоть чуточку уважения бы проявила!

– На здоровье, найдем другого гения, – усмехнулась Саша. – Гениев нынче много развелось, особенно непризнанных. А вот ты – других добровольцев для испытаний и авторов нормальных идей?

– Легко, – буркнул парень.

– …Которые не сбегут после первого же раза?

Техник фыркнул и промолчал, чуть ли не ныряя с головой в корзину с чертежами.

– Ди, а Ди? – позвала Саша. Ей очень хотелось сострить насчет этого странного переделанного телевизора, который, очевидно, должен поджаривать мозг зрителя самыми зажигательными передачами, но Ди не ответила. Она слушала музыку. Музыку! Как всегда!

– Эй, да ты вообще хоть что-нибудь слышишь?! – вскричала девушка.

– Что? – сказала Ди, выдергивая наушник.

– А, забудь! Ты меня не слушаешь! – обиженно сказала Саша. – Я вообще-то твой друг, обрати хоть чуточку внимания, когда я говорю!

– А ты не слушаешь ту музыку, что я тебе скидываю, – заметила Ди. – Но я же не жалуюсь – как раз потому, что ты друг.

– Кстати, ты мою музыку тоже не слушаешь! А от твоей у меня в глазах желтые треугольнички пляшут!

– Значит, вот как? Вы, мадам, сегодня что-то не в духе, – сказала Ди. – Сходите послушайте что-нибудь любимое и грохочущее из вашего плейлиста – может, станет лучше! А мы тут спокойно разберем коробки.

– Ничего оно не грохочущее! Ты мелодию не чувствуешь! Потому что привыкла, что в твоих вообще нет мелодии, а есть одна сплошная скука! – огрызнулась Саша. Ди демонстративно вставила наушник в ухо и отвернулась к разбираемой коробке.

– Я не думал, что вы так легко ссоритесь, – сказал техник.

– А ты вообще помалкивай! – рявкнула Саша.

На самом деле, это был просто прекрасный день для ссоры. Как к месту раздор во время любых сборов и ремонтов, так и здесь он идеально подошел, чтобы сделать работу нескучной. Личные разногласия тут были ни при чем.

Но техник думал иначе. Он решил, что ссора эта – совершенно серьезная.

– Значит, так, – сказал он сердито. – Пошли обе прочь из моей квартиры! Не хочу слышать ни ваших перепалок, ни едких уколов в свой адрес! ПРОЧЬ! – крикнул он так, что даже Ди услышала и недоумевающе обернулась.

Саша стояла и смотрела на него, но вовсе не ужасаясь и не делая виноватый вид, чего он ожидал, а даже с каким-то умилением.

– Зацени, Ди, этот ботаник пытается поступить по-мужски и взять все в свои руки! Как трогательно!

Она смахнула фальшивую слезу.

– Это его первые шаги в брутальности! Какой момент нам выпало наблюдать! Давай, ботаник, жги! – сказала она.

И «ботаник» с непередаваемой гаммой эмоций на лице, состоявшей из ярости, удивления наглости девушки, отвращения и недоумения, молча выставил обеих за дверь своей квартиры.

– Как это мило! – снова воскликнула Саша, уже стоя на лестничной клетке.

– Ох, ты серьезно? Серьезно? Мы с ним только что поссорились вообще-то! – вскричала Ди. Она даже достала наушники. – Твои глупые шуточки нас всех уже раздражают, иногда болтовня и кривляния неуместны!

– Но в большинстве случаев… – воодушевленно начала Саша.

– Хватит! – Диана вставила наушники обратно и начала быстро спускаться. Через пролет она обернулась. – Я больше не могу выносить твои приколы, это становится уже не смешным! Ты переходишь рамки! Так что разберись со своей патологической шутливостью, и только потом начинай общаться!

– Мне тоже твоя серьезность надоела, может! И музыка! Не кидай мне ее больше!

Ди уже спустилась и хлопнула подъездной дверью. Саша немного постояла на лестнице и тоже пошла вниз.

– Ах, какая замечательная ссора, – восхищенно прошептала она.

Впрочем, ссора оказалась не такой замечательной, какой она сочла ее сначала. Две девушки и парень не разговаривали друг с другом день, другой, третий, избегали друг друга в школе и не встречались после уроков. Такая серьезная ссора у них была впервые, и когда Саша поняла, что они молчат вовсе не из-за трепета перед спорщицкими качествами друг друга и еще не прошедшего немого восхищения впечатляющей ссорой, а совсем по другой причине, она поникла духом.

Кроме того, все чудесные, безумные и героические идеи куда-то исчезли, когда друзья ушли из жизни и закрыли за собой дверь… И в один вечер она решилась на отчаянный шаг.

Ди взяла трубку быстро.

– Ну что? – спросила она, пытаясь придать голосу холодности. Но Саша различила в нем нотки печали.

– Ди, прости меня, – виновато начала она. – Мы не должны были ругаться… Без вас двоих мне очень-очень плохо. Я знаю, что со мной плохо вам… но вы уж постарайтесь меня немножко потерпеть, потому что без вас у меня кончаются идеи, и я думала, что сделать сегодня, а получился только салат из макарон… – Кажется, получалось совсем не то, что она хотела сказать. Но, к ее удивлению, Ди на том конце провода ответила.

– Да и мне тоже скучновато без твоей болтовни. Я погорячилась тогда… что там про большинство случаев? Так вот, я подумала – и легче терпеть тебя в меньшинстве случаев, когда шутки неуместны, чем не слышать их, когда они нужны. Прости.

– Нет, это ты меня прости! Твоя музыка, может, она и неплохая, но для тебя, а не для меня, потому что о вкусах не спорят… – скороговоркой начала она.

– Ты уже говорила с ним? – перебила Ди. Саша поняла, с кем.

– Еще нет.

– Я тоже! – взволнованно ахнула подруга. – Это же катастрофа! Наверняка он еще сидит и дуется! Срочно идем мириться!

– Встретимся возле его подъезда! – подхватила Саша. – До встречи!

Она положила трубку и начала собираться. Мысли в голове плясали. Ура! Ура! С Ди помирились! Дело за малым!

Встретившись у подъезда, девушки переглянулись и молча кивнули друг другу. Они вместе стали подниматься и, достигнув двери друга, обе замерли, прежде чем позвонить, собираясь с духом. Наконец Ди нажала кнопку звонка.

Открыли через полминуты, когда обе девушки уже подумали, что дома никого нет.

На пороге стоял он.

Его тусклый взгляд был еще тусклее, чем обычно; на руках не было перчаток, на лице не было хотя бы защитной маски, а на голове – шлема, каски, ушанки или кепки; на нем не было фартука, бронежилета, костюма химзащиты или крутого экзоскелета; обут он был в самые тривиальные домашние тапочки. В общем, он больше не выглядел как техник, а выглядел как обычный худой несимпатичный парень в поношенной домашней одежде. И обе девушки даже нашли эту его внешность нормальной!

– Это не нормально, – сразу шепнула Диана подруге.

Подслеповато щурясь (он ведь был даже без своих очков!) техник, который перестал казаться самим собой, спросил:

– Зачем вы пришли?

Слова прозвучали немного грубо, но подруги проглотили это.

– Мы хотим помириться, – заявила Саша. – Прости нас… ну, меня, зато, что мы тебе устроили, что я на тебя накричала, и мои подколы тоже прости. Я подумала о своем поведении! Мне плохо! Диана вообще была ни при чем! Когда мы уже снова пойдем изобретать??

– Оно вам надо? – спросил парень. – Вы серьезно? Вам нужен именно я, а не кто-то другой? Гениев сейчас полно. Найдите себе подходящего.

Он поморщился, а в его взгляде читалась тоска.

– Прости-прости-прости нас! – жалостливо протянула Саша. Она полезла обниматься, но их бывший техник отстранился.

– Серьезно? Это ты мне говоришь? Странно, что ты вообще здесь. Ведь ты даже не помнишь моего имени! Даже Диана помнит! И не надо закатывать глаза, я прав!

– Обещаю, я вспомню его! – сказала Саша. – Диана мне напомнит! Правда, Диана?

Вместо ответа Диана услужливо напомнила.

– Вот видишь! Наш коллективный разум помнит тебя! И нам нужен именно ты, потому что остальные гении…

– Слишком заносчивые, занудные, просят денег, дают денег, не нашего возраста, не нашего вида и вообще не с Земли, не дают денег, когда их просят, не любят котят, не любят щенков; не едят лапшу из фаст-фудов, придумывают тупые отговорки, влюбляются в нас; влюбляются не в нас и начинают жить своей жизнью; называют идеи безумием, а безумие – идеями; либо они гении и полностью подходят, если только не одно но – они злобные… – Ди перечисляла, загибая пальцы, а когда свои кончились, она взяла руку Саши и начала загибать их на ее руке. Та была не против, но выглядела чуточку удивленной.

– Откуда у тебя такой богатый опыт общения с гениями? – спросила Саша.

– Половина перечисленных случаев была встречена, пока мы искали нашего техника. Вторую половину я придумала, добавив ее во фразу так, чтобы она выглядела колоритной, правдоподобной и художественно завершенной – так, чтобы она хорошо смотрелась в напечатанном тексте и вызывала непроизвольные сокращения нижних лицевых мышц.

– С каких пор ты так говоришь? – снова удивилась подруга.

Раздалось покашливание. Техник выжидающе смотрел на них, сложив руки на груди.

– Ах да! – спохватилась Саша. – В общем, ты нам очень нужен, потому что ты лучше всех остальных гениев, а без тебя мы не можем!

Он вдруг печально вздохнул и опустил голову.

– Я без вас тоже не могу, – признался он. – Нехорошо я вас тогда выгнал… Но вы же меня уже простили? Я пытался что-то делать, но ничего не получалось, расстроился и не был в лаборатории уже кучу дней…

– Так пойдемте же туда скорее все вместе и что-нибудь соорудим! – радостно воскликнула Саша.

– У меня уже чешутся руки! – развеселился парень.

– Обнима-а-ашки?

Диане и технику пришлось подчиниться, чтобы не портить момент.

Счастливые помирившиеся друзья отправились в лабораторию, по пути болтая о событиях за последние дни, когда они не общались.

– Я заплела двенадцать косичек из косичек!

– Я посмотрела три боевика за один вечер!

– Я купил носки!

– Ого! Не может быть! – хором протянули подруги.

– Главное, не потерять их снова, – задумчиво сказал техник.

– Это как мы, я поняла! – сказала Саша. – Мы три носка, которые всегда должны быть вместе! Друг без друга мы ничто!

– Носка? Три? – подняла бровь Ди.

– Инопланетянских! Одна нога для прыганья, вторая для беганья, а третья для пинания!

– Удобно им! – хихикнула подруга.

– Но это же ассиметрично! – возразил техник. – Все позвоночные обладают симметричным строением скелета, и…

– Зану-у-да, – снова в один голос сказали подруги и беззлобно рассмеялись. Парень тоже улыбнулся.

Так, весело разговаривая, они дошли до лаборатории. Но, к удивлению всех троих, дверь туда оказалась открыта.

– Ой-ой! В нашу только что отремонтированную совершенно пустую лабораторию с голыми белыми стенами проникли воры! – воскликнула Саша.

– Это очень печально! – тоже забеспокоилась Ди. – Ведь они там ничего не найдут и уйдут грустными!

Только техник выглядел по-настоящему взволнованным.

– На самом деле, я перетаскал туда все один, так что она не пуста!

– Ой-ой.

Они прошли внутрь, и увидели своих непрошеных гостей.

– Эй! Гости! Как вы сюда попали, я же закрывал дверь! – закричал техник.

– Гы-гы, – сказал один гость, на чьих штанах были самые растянутые коленки. – Ты че как лох?

Гости сидели на кортах на полу и лузгали семечки. Гостей было трое. Все они были одеты в спортивные костюмы и кепки, один гость был без передних зубов.

– Рвыщфылгыбры, дай семки! – сказал второй гость. Тот, кого он назвал этим странным именем, передал ему пакет.

Один вид этих гостей, похоже, раздражал техника. Он весь покраснел, и его глаза метали гром и молнии сквозь надетые перед выходом очки. Да, это были специальные очки с функцией ретрансляции эмоций в голографическую картинку погоды, меняющуюся в зависимости от настроения. Например, пока друзья шли по улице, очки транслировали безоблачный солнечный день. Относительно недавнее изобретение троицы, которое, на удивление, еще не успело взорваться.

– Он сейчас опять начнет включать режим крутого ботана, – шепнула Саша подруге на ухо, с восхищением глядя на парня.

– Вы!! – сказал техник угрожающим тоном.

– Он и правда это делает, – шепотом умилилась Саша.

– Вы!! – повторил он еще более грозно. – Вы!!!

– Он вообще будет продолжать? – шепотом спросила Диана.

– Не знаю! Смотри и увидишь! Я видела действующего крутого ботана только один раз, но он молчал! Так что не в курсе, что они говорят в таких случаях, – так же шепотом ответила Саша.

– Мы, – меланхолично сказал один из гостей в кепке с самым большим козырьком и Громко И Нагло Разгрыз Семечку!

– Вы – не интеллигентные, не одаренные большим умом, бескультурные, неряшливые и невежливые! – вскричал техник. Очки транслировали грозу и ураган. – Кто вы вообще и что тут делаете?!

– Он что, не знает слова «гопники»? – тихо спросила Саша. Диана пожала плечами.

– Мы хаваем семки! Мы мимикрируем под внешность и поведение землян! – гордо объявил один из гостей.

– Да! Мы пришельцы, а это место нашего пришествия! Йоу. Теперь это наше помещение! Убирайтесь в свой район! – сказал другой, и все трое загоготали.

– Инопланетяне???! – восхищенно вскричала Саша. – Потрясно! А где у вас третьи ноги?

Ди приложила руку к лицу и покачала головой.

– Валите отсюдова, а то мы ща вам такую ногу покажем! – взоржал один инопланетянин и плюнул в девушку шкуркой семечки.

– А правда, что ваша слюна состоит из кислоты? – оживилась Саша. Диана насилу оттащила подругу в сторону выхода. Техник еще пару секунд метал гром и молнии, но вдруг они сменились мрачным ливнем. Он развернулся и покинул лабораторию. Гости улюлюкали им вслед и кричали «Давайте до свидания!»

– Что же делать! Мы ее потеряли! – горестно произнес он. – Наша новенькая, отремонтированная, чистая и еще не взорванная лаборатория…

– Они инопланетяне! – восхищенно шептала Саша, глядя куда-то вверх.

– Они мимикрировали под землян, – сказала Ди. – Похоже, что под первых встреченных землян… Кажется, мне стыдно за Землю. Как они агрессивно себя вели!

– Он плюнул в меня своей кислотой, это неприемлемо! – закивала Саша. – Но вы зря меня увели, он обещал показать…

– Поверь, ты не захотела бы этого видеть, – перебила ее Диана.

– Что же делать, что же нам делать! – схватился за голову техник.

– Бороться! – провозгласила Саша. – И побеждать! Но сначала мне надо выгулять собаку.

– Что ж, пошли-и, – безрадостно протянул парень. – Моя лаборатория!! Все наше оборудование!

Он закрыл лицо руками.

– Не плачь. Не плачь. – Ди покровительственно похлопала его по спине.

– Но наши крутые высокотехнологичные супер-опасные игрушки, – пожаловался он.

– Мы их все вернем! – пообещала Саша.

 

Они зашли за Энькой и теперь гуляли.

– Ну, какие будут идеи? – спросила Ди.

– Натравить на них Эньку! – радостно прорычала Саша.

– Построить еще одну лабораторию? – робко предположил техник, выпятив губу, словно собирался разреветься.

– Найти настоящих гопников и попросить их помочь нам!

– Ага, они только объединятся с себе подобными, – проныл парень.

– Тогда – закидать их твоими отвертками!

– Отвертки тоже в лаборато-о-ории! – протянул он жалостливо.

– Закидать их моим салатом из макарон??

– Они слишком мя-я-ягкие!

– Притвориться неформалами! Неформалы – враги гопников!

– Да, только это их обычно бьют, – заметила Диана.

– А мы притворимся крутыми неформалами! Панками! Или байкерами! Или байкерами-панками!

– Такие вообще бывают? – удивилась Ди.

– О чем ты! Если существуют мимикрирующие инопланетяне с тремя ногами…

– Все, все, хорошо, я поняла, – согласилась девушка.

– От притворства у меня мускулы не вырастут! – плаксиво сказал техник.

– А ты изобрети машину для их наращивания!

– Все оборудование в лаборато-о-ории!

– Да ты хоть прекратишь ныть?! – воскликнула Саша. – Ты хуже Эньки, выпрашивающего чего-бы-быстро-сожрать!

– Вообще-то, если бы вы тогда не устроили эту ссору, то мы бы провели эти дни в лаборатории и не сдали ее без боя!

– Ах, это мы, значит, виноваты? – вскипела девушка.

– Да, вы! – зло крикнул техник. – Мое обору-у-у-у-удование! – снова заныл он.

Ди смотрела на них, и поняла, что проблему надо быстро решать, иначе все они снова поссорятся. Она быстро выдернула штекер наушников из телефона, и музыка полилась из динамиков.

Она было спокойная, но живая, необычная, притягивающая и даже гипнотизирующая. Оба спорщика тут же повернулись на ее звуки.

– Ого! – восхищенно сказала Саша. – Так ты это слушаешь все время?

– Понятно, как ты всегда сохраняешь самообладание! – сказал техник.

– Саш, тебе стоит чаще пропускать то, что я скидываю, и тогда ты будешь еще не так удивлена! – улыбнулась Диана.

– Обещаю, я больше не пропущу мимо ушей ни одного твоего трека! – воскликнула подруга. – У меня теперь даже появилась идея. Ди, может, мы опробуем твою волшебно-умиротворяющую музыку на наших инопланетных гостях?

Так они и решили. Заведя домой собаку и проверив заряд Дианиного телефона, они направились к лаборатории. Даже техник успокоился и выглядел не таким понурым. Интерес к грядущему эксперименту зажег блеск в его глазах.

Без лишних слов друзья вошли внутрь, и Диана включила трек. Инопланетяне не успели ничего сказать им при входе, а теперь, слушая, молчали и менялись в лицах. Саша тоже наслаждалась, звучанием инструментальной мелодии.

Трек закончился. Гоповатые инопланетяне сидели с выражением глубокой мысли на лицах, которое диссонировало с их костюмами и пакетом семечек.

– Клевый музон! – наконец проронил один из них.

– Он открывает самую душу, – смахивая слезу, проговорил второй.

– Мы не знали, что на Земле есть другая музыка, кроме репчика! – добавил третий.

– Эта мелодия заставила нас понять все, – сказал инопланетянин. – Простите нас!

Он встал. Ди торжествующе переглянулась с друзьями.

– Мы хотели всего-то влиться в земное общество. Мы просканировали местность, нашли пустующее жилье и открыли дверь межгалактической отмычкой. И выполнили полное копирование первых встреченных особей.

– Это заметно, – сказала Саша.

– Ну и культура у наших соотечественников, – пробормотала Ди. – Даже перед инопланетянами стыдно.

– Ничего! Мы их быстренько отучим от сленга и научим говорить по-французски, раз им твоя музыка нравится!

– Вы ведь теперь отдадите нашу лабораторию? – с надеждой спросил техник.

– Конечно! – закивал самый беззубый. – Только включите еще этой музыки, пожалуйста!

– А не так уж она и плоха, если перевоспитала инопланетян, косящих под гопников! – отметила Саша.

– Да что вы! Это самые прекрасные звуки, что мы слышали! – сказал инопланетянин.

– И вам еще много прекрасного предстоит услышать! – заверила Диана.

Через минуту они сидели в обнимку с инопланетянами и слушали космически-затягивающие, виртуозно-электронные и инструментальные треки вперемешку с мелодичными и французскими песнями с запоминающимся вокалом.

– Какой сегодня прекрасный день! – сказала Саша. – Мы помирились не только друг с другом, но и с инопланетянами!

– Кстати, если тебе не нравится моя музыка, можешь не слушать, – миролюбиво улыбнулась Диана. – На вкус и цвет товарища нет!

– Что ты! У тебя она действительно вкусная, и теперь я наоборот ее всю скачаю!

– А можете, пожалуйста, включить еще раз вот эту про «Желтый сыр»? – вежливо попросил один инопланетянин.

– Она называется «J’ai lassé»! – хохотнула Диана. – Конечно, могу!

– Спасибо! – сказал инопланетянин и в благодарность скопировал внешность Дианы.

– Мне тоже нравится! – объявила Саша. – Ух ты! Какие вы одинаковые!

Только техник сидел в сторонке, потому что не любил спокойной музыки. Он достал собственные наушники и слушал то, что ему нравилось. Но к нему вскоре подошел один из инопланетян и попросил наушник.

– Я так устал от этих сонных мелодий, – сказал он.

– Да, конечно, держи, – ответил техник.

Инопланетянин на пару секунд завис, а потом одобрительно закивал.

– Вот это я называю настоящей музыкой! Так похоже на ту, что у нас дома! Как это называется у вас на Земле?

– Дабстеп, – ответил техник, довольный, что хоть кому-то понравилось. Инопланетянин с наслаждением слушал еще две минуты до конца трека, а потом задумчиво произнес:

– Знаешь, я думаю, мы не будем захватывать вас, мимикрировав под ваших основных политических деятелей и установив свои порядки. Думаю, я полечу домой – что-то я так соскучился по звукам дома! Твоя музыка напомнила мне их. Но она ничуть не хуже! Ты ведь изобретатель? Можешь изобрести носитель, на котором я мог бы унести эту музыку с собой и передать на свою домашнюю вычислительно-развлекательную машину? Я был бы очень благодарен.

Техник слушал его с открытым ртом.

– Стоп-стоп-стоп. А вы что, собирались нас захватывать??

– Ну, я уже передумал. Думаю, они тоже, – он кивнул в сторону двух других инопланетян. Оба скопировали внешность Дианы, и теперь три одинаковых девушки (и одна неодинаковая) сидели рядком.

– О превеликие макароны, – тихо и ошарашенно пробормотал техник. – Выходит, мы только что спасли Землю?

– Ну, для вас это так, – поскучнел инопланетянин. – Но это ведь совсем не важно! Так ты сделаешь носитель?

– Для вас – что угодно, мои дорогие меломаны, – ответил побледневший техник, слишком уж широко улыбаясь и чересчур энергично пожимая его руку.

Сейчас он был настолько счастлив, что его радости хватило бы на все семь с гаком миллиардов землян.